Хель – это тонкая веточка жизни в море соленой воды, просоленного ветра и чуть горчащей йодом бесконечности. Казалось бы - что может произойти в этом богом забытом краю на краю земли в межсезонье, когда туманы вперемешку с личными проблемами давно стерли границы времени года и суток, где в пальцах замерзают слова, но прошлое странно меняет будущее внезапно раскрываясь чем-то очень настоящим, стоящим дороже жизни или раскрывающим ее истинную ценность.
Очень неспешный рассказ полон чувств, размышлений, вкуса кофе, вина, сырого тумана, полон тепла, удивительно рождающегося из самой сущности промозглого холода зашедших в тупик отношений.
и, как обычно уже, предупреждаю - открывая этот текст, вы соглашаетесь с его сложностью.
--------------------
Пересыпай из ладони в ладонь
песок. Стань
часами безвременья.
Межсезонье на Балтике, на Хельской, странной косе, где спустя несколько дней пребывания становится непонятно, что это — весна, осень, холодное лето или аномально теплая зима? Только море цвета дымчатого агата, поющий свои неслышные песни песок с кочками вечно сухого тростника. Он будто сразу был таким создан и существует здесь с самого начала всех времен — вечно сухой, вечно серебристо-зеленый.
— …как и я, — чувствуя себя пылью от местной пыли и песком от местных пляжей, особенно пустынных и диких вне туристического сезона, Даниэла глядит сквозь высохшие на оконном стекле слезы вчерашнего дождя.
Хель — это тонкая веточка жизни в море соленой воды, просоленного ветра и чуть горчащей йодом бесконечности.
— Какого черта я… — эта присказка живет в лексиконе женщины уже неопределенное время. Она знает «какого», но повторяет как заклинание против демона человеческой глупости — «или глупости собственной», такой же, как ритуал «зажигания вечернего фонаря» последние сколько-то суток.
Едва садится солнце, Даниэла поджигает фитилек долгоиграющей свечи, вставляет это инородное тело в старинный, еще самодельный фонарь взамен вчерашней пластиковой «гильзы», закрывает стеклянную дверцу на медную защелку и водружает бессмысленный маяк обратно на извечное его место — крюк, торчащий из стены дома. Некоторое время стоит, словно в немой молитве, смотрит на мерцающий за матовым стеклом огонек. Он будет биться всю ночь маленьким живым сердцем, освещая крыльцо, шершавую стену и микроскопическую частичку вселенной.
— …а к утру перестанет быть виден и растворится в рассвете, как когда-то растворились в новых временах старые уклады, говор…
— Это будет скучная статья, — спорит сама с собой немного странная по местным меркам женщина. Её возраст никто никогда не угадывал. Среднего роста, среднего телосложения, имеет отличную осанку, в общении раскована — в движении она воспринимается на двадцать с небольшим. Внешность: короткая стрижка, волосы светло-русые; высокий лоб; брови разной «изломанности» — одна чуть выгнута и слегка выше более прямой и спокойной своей соседки; глаза темные, внимательные, временами насмешливы или мечтательны; в уголках глаз и в уголках губ при улыбке играют морщинки, придавая той самой улыбке добродушное или саркастичное выражение — этот образ «тянет» не меньше чем на тридцатку. В целом ей с одинаковым успехом может быть лет двадцать шесть или на десять больше. Впрочем, вовсе не внешность показалась исподволь наблюдающим за чужой женщиной людям нетипичной — их настораживает что-то негласное, необъяснимо иное, что чувствуется лишь на уровне интуиции.
— Разве что «этники» купят, — хмыкает Даниэла, мысленно уже набросав общий статейный план. — Они любят подобную пыльную грусть — прялки, мотыжки, фото ягнят и пухлых, кудрявых детей на фоне старинных избенок. Вот, хотя бы этот дом взять, к примеру…
…истинно кашубской* постройки. Один из пяти оставшихся от старого рыбацкого поселения. Он обычно не сдается туристам — удобств маловато и глухо здесь. Чуть дальше есть отличная деревня, яркая, как сувенир — с новыми «старыми» домиками, где не гудит ветер в каменном дымоходе печи, выложенной, наверное, еще во времена Завиши Чарного, а есть индивидуальные электрические нагреватели воды, бесперебойная связь с интернетом, телевидение и прочие блага цивилизации. И в сезон, должно быть, там весело, шумно…
…А здесь пять домов, вросших стенами в свою историю. В обзоре всего четыре — в пятом у окна стоит «чужачка». От крайнего справа каждое утро отъезжает большая машина — его хозяин работает в городке начальником железнодорожной станции, гордо именующейся вокзалом. Вместе с ним по утрам отправляются те из соседей, кому зачем-то приспичило «выйти в люди», а вечером вместе с ними иногда приезжают гости, внуки.
Детей в «деревне» трое, все погодки от полутора лет до трех, все живут в одном доме — крайнем слева. У того дома вечно сушится белье, развивающееся на ветру символическими знаменами вечной жизни. Два дома посредине обитаемы, но один скрыт от обзора высоким забором, а второй разошедшимися не на шутку кустами. Четыре островка обособленных душ в едином ковше, очерченном границами местности и истории.
Этот пятый дом, как и «крайне правый» принадлежит пану Кшиштофу, тому самому Главному Железнодорожнику, с которым Даниэла познакомилась на вокзале, где в неурочный час он задержался, встречая с прилично опаздывающего поезда свою дочь. Разговорились. Пан пожаловался на беспорядок и сущее разгильдяйство — «никто не придерживается расписания, всем плевать! Эх, вот раньше…».
Даниэла согласилась, ибо она договорилась насчет проживания в коттедже, а там… вдаваться в подробности не хотелось.
— И что теперь? — живо откликнулся главный здешний железнодорожник. — Сейчас не сезон, но гостиницу или что еще я для пани найду! Ночь на носу, не на вокзале же оставаться!
— Да я думала повернуть обратно с тем самым поездом, что опаздывает, — запротестовала женщина.
— Это невозможно, — убивая всякую надежду, пан покачал головой. — Он отбудет лишь завтра, и если повезет, то пополудни, а возможно, и позже. Сегодня утром на линии была авария из-за дождей… думаю, вам детали ни к чему, но ее последствия чувствуются до сих пор, и думаю, перебои в подаче энергии и сбои в расписании сохранятся еще несколько суток — не забывайте, где мы находимся.
— Нда… так просто Хель никогда никого не отпускает, — юмор, какой бы ни был, всегда помогает, а самоирония так и подавно.
— Сейчас уже слишком поздно, да и дочка пока… — пан Кшиштоф, словно еще раз сверяясь со своими мыслями, поглядел на незнакомую, совершенно случайную для него женщину. Что он увидел в ее образе? Что именно заставило, посоветовало, подтолкнуло его поступить именно так, а не иначе — кто теперь скажет?
— Вот что, пани, — серьезно и как-то доверительно произнес этот совершенно незнакомый Даниэле человек, который мог и не быть ни Главным Железнодорожником, ни паном Кшиштофом. — У меня есть дом. Не здесь, на хуторе. Стоит отдельно, он старый, но крепкий и чистый. Я практически никого и никогда в него не пускаю. Если только совсем других вариантов нет. Но как говорит моя дочь — похоже, сейчас тот самый случай. Если пани хочет, может просто переночевать и завтра ехать, или остаться в нем столько, сколько понравится, понадобится.
— Случай… — глядя, как у крайнего правого дома собирает своих пассажиров «омнибус» пана Кшиштофа, негромко вслух произносит Даниэла. — В древнегреческой философии было две концепции этого понятия и суть обеих — эффекты, которые возникают случайно, а что такое случайность, спорят до сих пор, путая в этот спор еще и принцип неслучайности абсолютно всего происходящего.
Стоя за ровесницей дома — ажурной занавеской ручной работы, женщина не боялась быть увиденной кем-то. Тонкие белые нити умело и с немалой фантазией собраны в узор, их сплетала, должно быть, в свое приданое бабушка пана Кшиштофа, а потом эта тонкая сеть, поймав время или сразу вечность, пережила свою создательницу.
«Занятная штука зрение — могу видеть нити занавески, могу видеть в нитях занавески ее историю вместе с историей рода, а могу не замечать ровным счетом ничего, глядя сквозь них в перспективу улицы».
У крайне правого дома открылась калитка, похожая на маленькие ворота. Она выпустила пана Главного Железнодорожника, за ним другого старого пана, а за тем рыжего и такого же старого пса. Лопоухий чем-то напомнил подглядывающей Даниэле окончательно впавшего в детство дедушку — то есть смотрит он на мир озорно и с огоньком, а вот лапы уже едва носят бренное тело.
— Так что же такое случайность и случай? — глядя, как старый пан помогает своей жене погрузить сумки в машину соседа, Даниэла рассеянно вспоминает — вечер, станция, чемодан на колесиках, две перевязанные стопки книг и пан Кшиштоф точно так же, как сейчас, открывает багажник.
— Надо же! — Даниэлу удивили вязанки. Такое она видела лишь в кино и далеком детстве. Взгляд пальчиком пробежал по потрепанным уголкам, корешкам.
— Её мать антиквар-библиотекарь, — аккуратно укладывая груз, сообщил пан Главный Железнодорожник, — мы познакомились с ней из-за книг, и всю жизнь, пока не родилась Бьянка, они были единственным, что нас связывало.
Уверенные действия мужчины указывали на то, что он не в первый раз грузит такой багаж.
— Это именно так, — войдя в свет фонаря, улыбнулась девушка, до той поры остававшаяся для Даниэлы неясной тенью, а теперь вдруг ставшая осязаемо-реальной. — Я до сих пор остаюсь их главным книжно-связующим звеном. Бьянка… — она протянула руку, с нескрываемыми любопытством и удивлением разглядывая незнакомку. — Вы совершенно точно не из местных и на туристку тоже не очень похожи… простите.
— Очень приятно, Даниэла, — улыбнулась в ответ женщина, чувствуя крепкое, сродни ее собственному, рукопожатие. — Ни то и не другое, просто мимо случайно проходила.
И в принципе, она не соврала ни единым словом.
Отпустив руку женщины, Бьянка странно, словно с каким-то непонятным облегчением, рассмеялась:
— Ну, если случайно… значит, совершенно точно!
Ни окончания, ни смысла, ни расшифровки фразы Даниэла не дождалась. Пан Кшиштоф скомандовал — «по коням» — уговаривать дважды пассажирок не пришлось. Бьянка села впереди, Даниэле единолично досталось заднее сидение, рулевому центр управления полетами.
…А дальше долго ехали по пустынной мокрой дороге, где из-за матового света нечастых фонарей сумерки казались плотнее и темнее. Где-то за ними таилось море. Даниэла не видела его, но ощущала странным седьмым чувством, будто оно из сумерек к ней приглядывается и решает — пускать, не пускать.
— Мы с коллегой здесь договорились встретиться, — на ходу поясняла Даниэла и мысленно признавала, что отчасти ответ адресован морю, как бы по-детски это ни звучало. — И по работе, и просто отдохнуть. Я вообще из Гданьска. Лет до десяти почти безвылазно жила здесь у бабушки в Ястарне, а потом… теперь я слишком часто бываю в других странах и слишком редко дома, на родине.
— Это плохо, — поняв по-своему слова случайной гостьи, согласился пан Кшиштоф. — Теряя связь со своей землей, с ее духом — теряешь силу. Не можешь больше уверенно стоять на ногах. Вот как наша былинка Бьянка, например.
— Папа потому никогда и не думал отсюда уехать, — незамедлительно добавила своего видения ситуации девушка с переднего места. Она гордится отцом — несомненно, это ведь чувствуется всегда, но что-то еще тонкое, неуловимое, тенью промелькнуло в интонации. Иное.
Со своего места Даниэла видела лишь абрис лица Бьянки да улавливала легкую смесь запахов из духов, тепла кожи и свежести вечера, всегда особенную здесь из-за близости моря. Задумываться о каких бы то ни было скелетах не было ни желания, ни сил, и Даниэла мысленно отпустила всё лишнее. Она вдруг погрузилась в то самое пограничное состояние, которое время от времени наступает вследствие пережитого длительного по времени и тяжести напряжения. Нет, проблемы никуда не делись и не разрешились сами собой, они просто отступили, давая передышку, и Даниэла за нее ухватилась инстинктивно, как зверята даже засыпая держатся за шерсть могучей своей защитницы-матери. В ее случае роль последней выполняли море, дорога и ночь — Хель, в каком-то метафизически неопределенном образе.
Неопределенная по времени дорога в сумерках, дюнах и разговорах не закончилась приближением хуторка, отмеченного в фиолетовом небе-тумане золотистыми огнями, напоминающими знаменитое творение Ван Гога, а продолжилась во сне Даниэлы, буквально рухнувшей в случайную кровать, едва удалось добраться до нее, и заснувшей, не долетая до подушки.